Разоблачает суждение от обратного. Обратись к обратному: ответные письма. Как малочисленны! И то, как мучительно, терпеливо сидит Шарлотта в тревожном ожидании, когда подходит время почты, и то, как она подскакивает с кресла от стука в дверь, бросив пяльцы, грустно падающие на пол, словно жук на спину. А потом даже не знаешь, что хуже: когда письма нет или когда, Господи помилуй, оно есть. Шарлотта не хватает, не вырывает его из рук, но бережно берет и быстро прячет; только забота может спасти эту маленькую хрупкость и дать ей жизнь.
Это продолжается длительное время. Даже Эмили, которая рассматривает время как своего рода привязанность, не может не заметить, что оно тянется и нагромождается: дни складываются в недели, недели — в месяцы, а перо Шарлотты по-прежнему неистово мечется. Только загляните ей через плечо — и покажется, будто птица, которой перо когда-то принадлежало, заново умирает, отдавая его в уступку чернильной крови. А еще эта призрачная веселость в Шарлотте, когда почта приходит и в ней есть письма: некоторые для папы (приходится читать их вслух, пока папа яростно вглядывается в невидимую близость), некоторые от Энн, Мэри Тейлор и Элен Нюссей, но из Брюсселя на этот раз ничего, опять ничего.
— Да, конечно, на самом деле была не моя очередь писать, — говорит Шарлотта. — И конечно, при загруженности месье Хегера не нужно удивляться, что ему приходится строго ограничивать свои ответы. Но я столкнулась кое с чем, что очень живо напомнило мне о его словах относительно критического и творческого дара и того, что не может быть творческого без критического. Он изложил это прямо-таки как закон, так что я была просто вынуждена немножко поспорить, хотя и понимала суть. А ты помнишь, каким испепеляющим становился его взгляд, когда кто-то с ним спорил? Хотя в то же время казалось, что он вот-вот может разразиться смехом…
— Нет, — говорит Эмили. — Я не помню.
Шарлотта, встрепенувшись, смотрит на сестру с полуулыбкой на губах. Кажется, будто она сидит в экипаже, быстро проносящемся мимо. И она так далека от всего, что сейчас окружает ее.
— Разве?
«Боже мой, — думает Эмили, — Шарлотта не понимает».
На кухне Эмили заканчивает гладить, а Тэбби, ноги и спина которой теперь слишком плохо гнутся, чтобы позволить ей заниматься какой-нибудь работой, кроме самой легкой, слоняется рядом, заваривая чай и предаваясь воспоминаниям. Чем старше становится Тэбби, тем мрачнее делаются истории в ее бездонном кладезе, словно они из того же родника, что и немецкие сказки, которые читала Эмили. Человеческие переживания в них дики и непомерны, отцы прибегают к чудовищным жестокостям по отношению к заблудшим сыновьям, обитатели уединенных ферм теряют дар речи и способность пользоваться мозгами, мертвые руки хватают ключи, и отцепиться от них невозможно. Эмили нравится это. Но сегодня она не слушает.
— Что стряслось? — спрашивает наконец Тэбби, когда Эмили дрейфует к черному входу и выглядывает во двор. — Колики мучают, а?
— Нет. Просто смотрю, как дует ветер.
— Как всегда, — вздыхает месье Хегер. — Эта нездоровая зависимость от меня. Что ж, я вынужден согласиться с тобой: чем меньше я буду отвечать, тем скорее это затухнет. Бедняжка.
— Что ты сделал с письмом?
Он молча указывает на корзину для мусора. Мадам Хегер подходит и вылавливает обрывки: ей это не нравится. Слишком мало безразличия.
Он наблюдает за женой.
— Зачем?
— Их можно склеить вместе на картонке… Зачем? Ты ведь хранишь письма, которые приходят от других учеников, верно?
Он пожимает плечами.
— Да, если они рациональны.
— Ну вот. Это то же самое, как если бы мадемуазель Бронте находилась здесь: к ней не должно быть особого отношения. — Мадам Хегер беглым взглядом складывает воедино разорванные куски: «Я твердо убеждена, что снова увижу вас когда-нибудь, — не знаю когда и как, но это должно случиться, потому что я так этого хочу…» Рано или поздно придет и рациональное.
Еще одно правило, которому ее научила тетя Анна-Мари: всему нужно вести учет.
— Я просто переживаю, что он мог заболеть, — говорит Шарлотта. — Потому, наверное, я не получаю от него вестей. Он действительно изводит себя работой и не заботится о здоровье.
— Кто? — спрашивает Эмили.
— Как кто? Месье Хегер, разумеется.
— Да. Конечно.
Они в комнате Эмили — бывшем детском кабинете, где мало что изменилось. Как и в былые времена, сестры разговаривают перед сном. Только теперь предмет обсуждения всегда один и тот же. После некоторых сомнений Эмили решила начистоту обсудить его с Шарлоттой, а может, просто пришла пора это сделать. В конце концов, этой комнате тоже есть что сказать, комнате, где они создавали мир и где теперь этот мир скудеет, сохнет. Шарлотте нужно понять.
— Зачем ты это сказала? — Шарлотта садится на пол подле кровати. Она смотрит на Эмили достаточно воинственно, однако прячет голые ступни под ночную рубашку: потревоженная улитка, которая сворачивает усики.
— Потому что мне пришлось это сделать.
— Не вижу причин, которые бы тебя заставляли. Если я слишком много говорю на эту тему, можно просто предупредить меня об этом. Уверена, я вовсе не стала бы тебя утомлять…
Прячется теперь прямо в домик.
— Не эта тема, Шарлотта. Месье Хегер, он, он, он. Вероятно, ты в каком-то смысле права, говоря так, потому что теперь он стал единственной темой для разговора. Слова, слова — это все, что он теперь из себя представляет. Слова на странице. Ты ведь не собираешься возвращаться в Брюссель, верно? Ты понимаешь, что никогда больше не увидишь его. Все кончено. Так что теперь это только слова, и рано или поздно слова должны иссякнуть.