А теперь, холодной весной, переезд к морю. Разумно, но Шарлотта подозревает, что Энн, по-своему тихо, но решительно, наметила еще одну цель: что бы ни случилось, она не собирается проделывать последний путь в склеп хоуортской церкви. Вместо этого она сочла за лучшее сбежать к морю.
Вот вам еще один способ ответить на вопрос: сделать вид, что вопроса не существует. Они одолели уже почти четыре месяца с тех пор, как специалист убрал в футляр свой стетоскоп, а значит, нет ничего невозможного. Поэтому отъезд из Хоуорта вместе с Элен Нюссей в качестве спутницы проходил весело, или, по крайней мере, все делали такой вид, что по большому счету одно и то же. Энн потрепала Пушинку за уши и велела быть хорошей собакой, пока ее не будет; папу она нежно, любяще поцеловала и обняла, как будто скоро увидит его снова. Удивительно, до какой степени можно самого себя обманывать.
Шарлотта перемолвилась с папой несколькими словами, пока Энн помогали забраться в двуколку.
— Я напишу сразу же, как приедем, папа. И потом — когда появится возможность. Я, конечно, не знаю, когда мы будем возвращаться.
«Мы» — протест или отречение? Но папа ничего не сказал. В последнее время вокруг него сгущалась какая-то стойкая молчаливость — на самом деле это началось с момента постановки диагноза: папа ревностно крепился в ожидании.
Но ждать — значит ждать чего-то, а этого Шарлотта не одобрит. Что-то происходит, но что-то может и не произойти. На поезде из Китли Элен проникается именно этим настроением.
— Весна в этом году поздняя, довольно противная в Нортгемптоншире, по словам моего брата, — но посмотрите теперь на всю эту зелень. Думаю, начинается теплая пора. Воздух в Скарборо наверняка будет чрезвычайно хорош, Энн.
Когда они делали пересадку в Йорке и грузчикам пришлось переносить Энн с платформы на платформу, люди глазели на ее маленькие усохшие ножки, болтавшиеся в воздухе. Шарлотта, прочитав их мысли, ощутила довольно мощный прилив негодования. Идиоты. Худая? Нет, она не худая, это вам так кажется, у нас все в порядке.
Как же здесь чудесно, какое воодушевляющее присутствие утеса и бухты, какая щедрость света, пространства и воздуха — просто знаешь, что это должно изменить что-то к лучшему. Энн не терпится рассказать им о местных красотах, даже показать.
— Я хочу повести вас через мост. Там открывается такой восхитительный вид. А потом покатаемся по пляжу на ослиной повозке. Это так забавно. Простите, я навязчива. Но, понимаете, это мое место. О Боже, я была так счастлива здесь! Да, я была с Робинсонами, но об этом легко было забывать — легко с такими-то видами. Вы когда-нибудь встречали что-то похожее на эту бухту? Она поднимает тебя на самый верх.
Ни капли бледности Эмили: хотя от Энн остались только кожа да кости, на ее щеках горит легкий румянец, а в глазах огонек, когда она водит сестру и подругу, в новых шляпках и перчатках, показывая достопримечательности у моря.
Только вот очень скоро она уже вовсе не может ходить и вынуждена сидеть в домике, который они сняли на утесе Скарборо. Однако у Энн есть широкое окно, и она может сидеть и смотреть на море, а это уже что-то. К сожалению, возникает проблема с дыханием. Отрывистое, деликатно затрудненное, оно вызывает у Шарлотты ассоциации с мешком, который зашивают тоненькой иглой и шелковой нитью.
Потом наступает утро, когда Энн, готовая спускаться к завтраку, останавливается на вершине лестницы и хватается за стойку перил.
— Боже мой, простите… Кажется, я не могу спуститься. Подножие выглядит таким далеким. Оно выглядит… — Энн почти смеется, на секунду округлив перепуганные глаза. — В общем, вполне уместно, это… это выглядит как утес.
— Не переживай, — говорит Элен. — Мы понесем тебя, верно, Шарлотта?
И в этот момент Шарлотта, вспомнив Эмили и то, как они поднимали ее легкое, словно у птички, тело, не в силах больше притворяться.
— Нет, нет, нет! Элен, даже не думай об этом, я не хочу иметь с этим ничего общего…
Элен всего лишь выглядит слегка удивленной. Сказав, что справится сама, она опускается на ступеньку и принимает Энн, словно ребенка, в свои объятия. Она добирается до подножия с трудом, пошатываясь; и Шарлотта, спускаясь следом, видит, что лестница действительно как утес, а кивающая, безвольно свешенная голова Энн похожа на что-то опадающее, исчезающее из поля зрения.
Внизу, в симпатичной гостиной, сплошь завешанной вышивкой, кружевами и паутиной, Энн вытирает молочные усы и опускается в мягкое кресло.
— Что ж, — говорит она, слабо улыбаясь, — по крайней мере, мне больше не придется пить кипяченого молока. Нет, нет. — Нежный, успокаивающий жест. — Уже скоро. Я чувствую. Я пытаюсь подумать, как лучше всего поступить. Попробовать вернуться домой, увидеть папу? Не расстроится ли он еще больше, если я останусь здесь? Я хочу сделать как лучше.
Шарлотта может только кивнуть, соглашаясь: да, держись сделки. Но внутри все рушится и опрокидывается. Я хочу сделать как лучше. Для других, конечно. «О Господи, Энн, — внутренне завывает Шарлотта, — ты должна была подумать о себе, давным-давно».
Она посылает за доктором — долго искать не приходится, на курорт приезжает много нездоровых людей, — проворным, пухленьким и преуспевающим. Но даже его профессиональная манера дает трещину, становится нервной и слегка вороватой, когда он видит Энн. Шарлотта пробует приспособиться к его взгляду на вещи, увидеть то, что видит он: правду. Но видит все равно только свою сестру — симпатичную, худую, да, заболевшую, — но никогда, нет, ничего иного, кроме как живую.