— Звали позавчера. Она отказалась подпускать его к себе. Он оставил кое-какие лекарства, но она не хочет их пить.
Ничего не застыло, никакой передышки. Вместо этого Эмили переносит себя — тугой, ползучий комок боли — в столовую, садится на диван, берет шитье; потом бросает его и откидывается на спину, способная только дышать… неспособная дышать.
— Папа…
Шарлотта распахивает двери кабинета. Впервые не позаботилась постучать.
Папа поднимает взгляд от пустого стола.
— Нет, не может быть.
Не может быть. Разумные слова, право же, ими все сказано: вся сокрушительная неспособность осознать это, осознать, что в мире существуют такие дикие фантасмагории мук.
Папа опускается перед диваном на колени. Конечно, исключительно негнущиеся суставы виноваты, что он валится на пол, будто его ударили по голове обухом.
— Приляг, моя дорогая. Ты устала. Думаю, тебе нужно удобно прилечь.
Эмили качает головой; потом, хмурясь, откидывается на подушки. Папа поднимает ее ноги на диван. Не снимая уличных туфель, будто в знак неповиновения. Шарлотта видит, как шевелятся папины губы: молитва. Пока что беззвучная.
Утро бесформенное, бесконечное, ужасающий образчик вечности. Эмили лежит с открытым ртом, моргает и хрипит: в окно светит яркое зимнее солнце, лучи которого время от времени затмевают внезапно налетающие облака, отчего комната периодически погружается в обрывистую темноту, как будто над домом захлопывается огромная ловушка. Эмили кажется слишком хрупкой для такого страдания, как будто тюк со спины мула переложили на худенького жеребенка. Но это, конечно, только тело Эмили.
Наконец судорожное подергивание пальцев призывает Шарлотту низко склониться над диваном.
— Если хочешь послать за доктором, — шепчет Эмили, — я приму его теперь.
Теперь она знает.
Доктор Уилхаус приходит, смотрит и остается: скоро выписывать свидетельство. Сторож скребется в дверь, и Энн впускает его: пес ложится у дивана и замирает там, неподвижный, как скала, и терпеливый.
Два часа дня: время второй смены на фабрике, время, когда картофель бросают в кастрюли и когда декабрьский свет не тускнеет, но пачкается. Они все здесь, собрались вокруг дивана: последние поцелуи, хотя нет уверенности, что Эмили чувствует их. Прощальный стон Эмили гневный — или это просто чахоточное изъязвление горла? Еще один вопрос, на который нельзя ответить, как и жить во мраке, без проблесков света: как можно выносить невыносимое? Мертвая Эмили выглядит пятнадцатилетней.
Еще раз открывается склеп, Джон Браун аккуратно вырезает на табличке новые буквы с темными краями; к церкви еще раз направляется легко нагруженная процессия. Это кажется скорее не чем-то новым, а возвращением к незавершенному делу. Многие жители поселка приходят поглазеть: затворники пастората уже сто лет не были такими интересными. Сколько лет было этой? Тридцать. Уф, ну, когда это в крови…
— Шарлотта, ты не должна меня подвести, — сказал этим утром папа, уже не в первый раз. — Ты должна крепиться — я не выдержу, если ты меня подведешь.
Она не подведет его, то есть она продолжает существовать, что само по себе кажется сильным и исключительным. Сторож провожает гроб до церкви, почти не задерживаясь на разведывание запахов. Случилась небольшая оттепель, и неровная поверхность узкой дороги покрыта лужами. Отраженные в них облака, крыши и деревья четкие и ясные, но слегка чуждые: как будто смотришь сквозь дырку в другой, слегка измененный мир, нижний мир. На самом деле перед глазами Шарлотты все до жестокого ясно. Вся сцена навязывается взору, настаивая на каждой мелкой детали, не признавая никакой иерархии важности. Недавно, в течение двух месяцев, она видела, как умирают ее брат и сестра, а здесь стойки ворот, булыжники и ворона, севшая на голую ветку высоко над головой, лошадиный помет и следы колес — все требуют, чтобы на них смотрели теми же самыми глазами.
Как живут во мраке? Мрачно, наверное.
Или, быть может, ошибка в самой формулировке вопроса: в предположении, будто кому-либо известно, что такое мрак, какова его глубина и сила. Новый урок к новому году. Они хоронят Эмили двадцать второго декабря, а к концу рождественских праздников Шарлотта уже сидит на кровати и прислушивается к какому-то сдавленному, глухому шуму, которым оказывается кашель Энн, отчаянно скрываемый в подушке.
Что ж, они все-таки оказались здесь — у моря.
Скарборо — любимое место Энн, и морской воздух рекомендован при ее состоянии здоровья широким спектром медицинских мнений; с того самого момента, как папа привел в дом выдающегося специалиста, который прослушивал легкие Энн и кивал, сестры договорились исполнять все, что нужно. Не так, как Эмили: наоборот. Возможно, в каком-то смысле, это ответ на вопрос: бороться с мраком.
Итак, Энн подчиняется режиму вытяжных пластырей, которые прикладывают ей к бокам, зловонных доз рыбьего жира, отдыха, диеты из молока и овощей, ибо, как осторожно высказываются доктора, все это может приостановить течение болезни. И Шарлотта с готовностью составляет сестре компанию, принимает участие — это даже становится своего рода совместным проектом, напоминающим искаженное эхо прежних времен, когда они собирались вокруг лампы и писали.
— Что сказал доктор?
— Он не думает, что воспаление обострилось. Но предостерегает против влажного воздуха ночью.
— Да, понятно. Нужно проверить, чтобы ставни вечером закрыли пораньше.
Они послушны докторам, даже робеют перед ними, точно прилежные ученики перед строгим директором школы. Это похоже на сделку, которая заставляет всматриваться в сиюминутные детали (завтра придет доктор, не забудь принять лекарство), — и ты не поднимаешь головы, не видишь мрачной протяженности будущего.