— Ах, они опять за свое! — восклицает Шарлотта, подрезая фитиль лампы. — Конечно, мы грубые.
— Впрочем, что означает грубые? — с живым интересом спрашивает Эмили. — В каком смысле они употребляют это слово? Это потому, что я пишу «черт» и «дьявол» вместо того, чтобы посыпать страницу многоточием?
— Думаю, это как-то связано с тем, чтобы быть женщиной и говорить правду, — спокойно предполагает Энн.
— Ах, тогда другое дело. — Эмили выглядит удовлетворенной.
— С их стороны это нарочитое непонимание, из чего состоит искусство писателя, — нетерпеливо объясняет Шарлотта. — Как будто нас можно судить по нашим персонажам. Женщина должна писать о милых вещах, равно как и сама должна быть милой.
Эмили склоняется над камином, чтобы погреть руки, потом, точно кошка, с наслаждением вытягивается в полный рост на коврике и всматривается в языки пламени.
— Все-таки пикантно, не правда ли? Похоже, наши истории разворошили улей. — Эмили тихо вздыхает, и отсветы пламени легкими мазками наносят расплывчатую боевую окраску на ее белый лоб и щеки. — Не знаю, чем это закончится. Но восхитительно наблюдать, как это происходит, стоя за кулисами и оставаясь невидимой для всех.
Для Эмили типично думать, что все закончится; но Шарлотте сейчас чужды такие мысли, как, впрочем, и Энн, которая уже работает над следующим романом.
— Мистер Ньюби сказал, что готов взять его как можно быстрее, — сообщает она Шарлотте, — так что куй железо, пока горячо, и тому подобное. К тому же, признаться, мне необходимо это делать. Я не могу спокойно сидеть и думать о том, что происходит, обсуждать, что болтают люди, читая наши книги. Слава. Что ты говорила про хлеба и рыбу? Боже правый, меня никогда не хватит, чтобы раздать всем желающим, людям придется голодать. Это, кстати, не означает, что я хочу повернуть все вспять или передумать. Нет, нет. Я хочу этим заниматься. Только мне кажется, что «Агнес» уже перевернутая страница — разве не странно? — и нужно начинать что-то новое. Иначе это покажется своего рода подделкой.
Снег укрывает землю, лед на внутренней стороне окон пастората нарастает и расцветает узорами; Шарлотта получает банковский чек на сумму, которая в пять раз превышает ее годовую зарплату гувернантки, и не знает, что с ним делать. Элен в письме осведомляется: что они в последнее время затевают? О, ничего особенного. Шарлотта посвятила второе издание своего популярнейшего романа мистеру Теккерею… Но об этом разве напишешь? Возможно, она расскажет об этом Мэри Тейлор, написав в Новую Зеландию, ведь безопаснее места нет, — но только не общительной Элен, у которой обширные связи. Шарлотта остерегается обсуждать с подругами свои успехи, чтобы не подвергнуть опасности анонимность, которая, как ей известно, является запретной территорией. Энн предпочитает сохранять ее, потому что застенчива, и это вполне понятно. Но с Эмили все гораздо сложнее. Она говорит, что удовлетворена теперешним положением вещей, тайным наблюдением со стороны. (Все равно что стоять на холме и наблюдать, как языки пламени пожирают дом, но при этом знать, что этот пожар устроил ты.) Она внимательно читает обзоры критиков и не вспыхивает от негативных отзывов: вдумывается в них.
— Горжусь? — переспрашивает Эмили, когда Шарлотта осторожно допытывается, как она чувствует себя в роли автора, в роли человека, которого читают и обсуждают. — Странное слово. Горжусь ли я? Я сделала что-то, и получилось не все, чего бы мне хотелось, потому что к совершенству, конечно, тянутся, — но не достигают. Если людям нравится моя работа или если они взирают на нее с ужасом, это хорошо. Они откликаются на то, что я сделала, а не на меня.
В то же время Шарлотта пытается представить, какой будет реакция Эмили, если их тайна каким-то образом раскроется. Точнее, она не может этого представить, разве только в образе землетрясения или внезапного затмения солнца средь бела дня.
А Шарлотта? Что она чувствует? Перспектива публичности, конечно, тревожит ее. Существует огромная разница между тем, чтобы предстать перед публикой в виде квадратной пачки переплетенной бумаги, и явиться как… то существо, что в зеркале: за тридцать, бесцветное, с губами, как у черепахи, и огромными обнаженными глазами, которые как будто вглядываются в катастрофическое послезавтра. С другой стороны, какая-то ее часть хочет встать рядом со своей книгой и объявить о себе, в особенности, когда газетные статьи начинают нашептывать о бессмертии. И Эмили, чувствуя это, даже предлагает пойти на уступку.
— Следует рассказать папе о «Джен Эйр». Нет, правда. Это рано или поздно обнаружится. На днях я слышала, как он разговаривал с почтальоном, и почтальон упомянул о Каррере Белле, которому столько писем приходит, а папа сказал: «В округе нет никого с таким именем».
— Знаю, но… Это растревожит его. Он говорил мне… Однажды он говорил, чтобы я не предавалась мечтам о карьере писательницы, потому что из этого ничего не выйдет.
— Что ж, ты доказала, что он ошибался.
— Наверное. Нет, нет, мы все доказали. Если рассказывать ему, то обо всех нас.
Эмили морщится.
— Ладно. Если считаешь нужным. Только расскажи сначала о своем романе. Пусть он привыкнет к этой мысли.
Доказали, что он ошибался: да, доказали. «А не было ли это одной из сил, что двигали пером?» — подумала Шарлотта. И почему, вооружаясь экземпляром своей книги и кипой рецензий — не забыв включить плохой отзыв, — она по-прежнему трепещет от страха, когда стучит в дверь кабинета?