— Девять часов.
— Так поздно? Ты должна ложиться спать, моя дорогая. Я и сам скоро засну.
Спальню нужно было держать в темноте, а папа должен был лежать на спине с завязанными глазами. Шарлотте приходилось ограничивать себя короткими фразами, поскольку слишком долгие беседы могли утомить или растревожить отца. Теперь оставалось одно: лежать на спине и ждать известия, слепым или зрячим человеком ему быть. Терпение, которое при этом требовалось, казалось Шарлотте сверхчеловеческим.
— Тебе очень больно, папа?
— Немножко. Какое-то болезненное жжение. Оно выносимо. Боюсь, ты заскучаешь здесь, Шарлотта: мистер Уилсон говорит о месяце. Надеюсь, ты сумеешь найти способ как-нибудь себя занять.
Был только один способ — предаваться тяжелым мыслям и роптать, зализывая раны. Шарлотта могла бы назвать его способом Брэнуэлла, если бы не видела в нем собственных зловещих склонностей. Три романа Беллов были упакованы, высланы в мир и вернулись назад, никому не нужные. Не обращай внимания: перевяжи посылку, напиши адрес следующего издателя, возвращайся на почту. Бесполезно погружаться в неприятные размышления и сокрушаться в связи с очередной неудачей, к чему она так легко прибегала, воображая, как посылку разворачивают в каком-нибудь переполненном, замаранном чернилами офисе на далеком острове Лондон и как грубые пальцы торопливо перелистывают страницы. Еще бесполезнее роптать по поводу собственного вклада, безмолвно побуждая относиться к «Учителю» бережно, потому что… Так почему же? Потому что, в каком-то смысле, это ее последнее, длинное и безысходное письмо в Брюссель.
Но это неверный путь. Мы по нему не пойдем: только вперед. Слишком уже легко предаваться тяжелым мыслям в этой квартире с ее тишиной, уединением и видом из окна на фабричные трубы, вздымающиеся, точно черные знамена, над марширующими рядами красных кирпичей. Искушению всегда нужно противиться: посмотри на Брэнуэлла. Иди вперед: пиши.
В конце концов, кто такой Каррер Белл? Дилетант, который хмурится, если ему на тарелочке не преподносят то, чего он хотел, — или писатель? А писатели делают вот что: бумага, перо, чернила, встревоженный взгляд на топчущееся вокруг стадо идей, большинство из которых требуется отстрелять как чересчур хилые.
А кто такая Шарлотта Бронте? Всего лишь женщина, которая ездила в Брюссель с одним сердцем, а привезла оттуда совершенно другое — слабое, истерзанное, немощное. Является ли она той женщиной, которую знал он (месье Хегер, ну же, осмелься хоть раз назвать его по имени), или в ней есть что-то большее, гораздо большее?
У нее было время, у нее была власть. Пока что. Деспотичный мужчина лежал в спальне, перевязанный и послушный, смиренно ожидая, вернется ли к нему зрение, во всем зависимый от сиделки. От Шарлотты требовалось только не шуметь. Однажды ей пришло в голову, что так было всегда. В пасторате, в Коуэн-Бридже, в Роу-Хеде, в Стоунгэппе, в пансионе Хегер. Тсс… Ей пришло в голову, что, возможно, настало время пошуметь.
Банальные односложности — вот что для этого требовалось, вот какой должна быть она: просто и коротко называть себя миру, витиеватому и щедро украшенному лицемерием. Джен Эйр. Мельчайшие царапины личности на огромной серой стене опыта. Но с той же силой, что и знатнейшие титулы, они провозглашают: я существую.
Кто такая Джен Эйр? Результат всего, что происходило до нее.
Время пошуметь. Но единственным, что можно было расслышать в той маленькой гостиной на одной из боковых улиц Манчестера, был скальпельный звук острого движущегося пера.
— Энн, если бы ты только могла выручить меня шиллингом, то очень сильно услужила бы…
— Господи, Брэнуэлл, как ты меня напугал.
Приходы и уходы Брэнуэлла отличались нынче громогласностью и свирепым хлопаньем дверей, и от подобного тихого появления становилось не по себе.
— Что это ты читаешь? Ах, Скотт. Мне когда-то очень нравился Скотт. А теперь я смотрю на слова и… приходится гнать их прочь от себя. Как бы то ни было, прошу у тебя шиллинг, если ты можешь себе это позволить, а я уверен, что можешь.
— Я думала, папа оставил тебе денег.
— Ах, он оставил мне, что называется, нищенскую подачку, или каплю, или жалкую горстку, но ее уже нет. Ни гроша.
— На что ушли эти деньги?
Брэнуэлл вздохнул. Его угловатое лицо превратилось в гримасу отвращения.
— Любишь читать морали, верно, Энн? Отделять святых агнцев от проклятых козлищ. Но, видишь ли, тебе легко это делать. Тебя никогда не подвергали испытаниям. Твой самый трудный нравственный выбор — это вопрос: ах, пропустить ли мне сегодня посещение церкви из-за насморка?
Неужели она такая? Оглядываясь назад, Энн не находит безопасного простора: все время видит себя осторожно ступающей по туго натянутому канату, по обе стороны которого страшное падение во тьму. Но, быть может, он прав.
— Я боюсь того, на что ты потратишь шиллинг, если я дам его тебе, Брэнуэлл. Вот и все.
— Понятно. — Еще один глубокий вздох, и от этого дуновения Энн почувствовала себя сухим мертвым листком. — Значит, ты мне не поможешь. Торп-Грин повторяется.
— Что ты имеешь в виду?
— Ах, ничего. — Он разыграл короткую пантомиму раскаяния или излишней болтливости. — Послушай, я просто заметил, что ты, похоже, очень наблюдательна. А со стороны людей, которые наблюдают, было бы очень мило еще и действовать. Не знаю, что тебе было известно в Торп-Грине. По меньшей мере, что-то все-таки ты знала, как я подозреваю. В конце концов, это ведь ты привела меня в их дом, а значит, будь я очень резким и восприимчивым, мог бы вполне сказать, что во всем виновата ты. Но я не стану возлагать на тебя это бремя.