Энн спустя несколько долгих парящих мгновений обнаруживает, что произносит:
— Возможно, он был угрюм и скрытен, как рак-отшельник.
И рискует сделать еще один глоток сладкой воды.
Он смеется.
— Очень может быть. Эгоистичен, эгоистичен, вероятно. Господи. Спасибо.
— За что?
На этот раз взгляд остается опущенным.
— За то, что немного поделились со мной. За то, что стерпели мою наглость. За то, что все-таки не сочли все это обыкновенным флиртом.
— Нет. Я не думаю, что…
— Вы собираетесь сказать «но», или «только», или «просто». Я предчувствую их появление. Все в порядке, вперед.
— Просто не знаю, всегда ли… всегда ли флирт так безобиден, как звучит само слово. То, чему говорящий не придает серьезного значения, может… может быть воспринято иначе.
Физический акт произнесения этих простых слов оставил Энн задыхающейся и подавленной, словно она пробудилась от кошмара.
— О, конечно нет. То есть, конечно, не со мной. Кого вы имеете в виду? Разумеется, не мисс Бронте, она знает мне меру. И это не может быть мисс Эмили. С ней я всегда чувствую себя котенком, который ползает по родительнице, кусается, царапается и храбро шипит, — но мы-то знаем, что матери стоит нанести один-единственный удар, от которого она терпеливо воздерживается. Конечно, не ваша подруга мисс Нюссей. Она слишком благоразумна…
— Я имела в виду… я только имела в виду общий принцип, — говорит Энн, чувствуя, будто сидит посреди травяного пала и пламя движется внутрь. — Послушайте, пора вернуться к игре.
Или, быть может, он и не переставал играть?
Мистер Уэйтман говорит:
— Энн, чего вы боитесь?
— Я ничего не боюсь. Ладно, боюсь, я боюсь многих вещей.
— Но ничего в данной конкретной ситуации.
Они идут по тропинке в воскресную школу, поскальзываясь на почерневшей талой слякоти, как на снегу, который отчаялся и морально опустился. А потому естественно опереться о его руку. Естественно, неестественно… ее уносит вихрь вращающихся слов.
— Нет, ничего.
— Тогда соглашайтесь на встречу со мной. Да, на свидание. Я хочу, чтобы вы встретились со мной в воскресной школе, когда все язычники, то есть ученики, разойдутся по домам, и капельку побыли со мной наедине, поболтали бы со мной всякую чушь. Вот и все. Энн…
— Вы не должны называть меня Энн.
— Тогда Арабелла, Анастасия или, не знаю, антирринум. Да, знаю, следует говорить «мисс». Просто я надеялся, что, возможно, вы больше не будете мисс… со мной.
— Я вечная мисс, — говорит Энн. Они смеются и, расслабленные смехом, сближают головы.
— Вы будете там, не так ли?
— Не могу. Меня хватятся дома.
— Тогда ступайте домой и тут же возвращайтесь в школу. Чтобы забрать перчатки, которые вы забыли. Видите? Это просто. Попробуйте. Попробуйте утонченное наслаждение, которое получает тот, кто удивляет сам себя.
Энн качает головой. Но Уильяма это, похоже, не смущает: кажется, он даже делает из этого какой-то вывод.
Энн слушает, но не слышит, как читают ее ученики в воскресной школе: они могли бы с таким же успехом читать газету. В конце ее любимая ученица хочет задержаться, чтобы поговорить о новорожденном братике и о том, позволит ли Господь этому ребенку выжить; но Энн кажется слишком рассеянной. Вскоре она уже скользит по тропинке к дому. Ее руки мерзнут без перчаток.
В прихожей она медлит. Голоса из кухни; задумчивое, сочное тиканье часов на лестничной площадке, точно кто-то сосет засахаренный фрукт. Тетушка в последнее время плохо себя чувствовала и не выходила из дому, и Энн решает подняться посмотреть, как она. Это первое решение.
Тетушка лежит в своей кровати, со всех сторон окруженная образцами вышивки в рамочках, текстами и контурными портретами, и тихонько храпит. Энн поправляет одеяло, ворошит затухающий огонь в камине. Для Энн тетушкина комната в каком-то смысле является самым уютным местом в доме. Здесь она спала в детстве, здесь протекали долгие полуденные часы шитья, когда свет опрокидывался и лился с потолка. Здесь, в отсутствие тетушки, они изучали ее собрание журналов «Методист» — и вскоре начинали улыбаться, даже смеяться над захлебывающимся слогом, невероятными возвращениями на путь истинный и явлениями. И все же Энн всегда знала, что смех — это лишь отклик, но не ответ. Она знала и знает, что смеются перед лицом опасности.
Энн греет у камина озябшие без перчаток руки. Потом медленно садится в тетушкино кресло, откидывается на спинку, наблюдает и слушает. Наблюдает за тем, как свет угасает на потолке, внимает ровному ритму тетушкиного храпа, отмеряющего время.
Поднимается наверх и заглядывает Эмили.
— О! Ты здесь, — говорит она. — Мы тебя потеряли…
— Да. — Энн натянуто улыбается. — Да, я здесь.
И Эмили, кивнув, покидает сестру. Эмили не нужно ничего объяснять: она не верит в объяснения.
Ворочается и открывает глаза тетушка, хотя кажется, что она по-прежнему спит.
— Мария, — произносит она, глядя сквозь Энн, и уже в следующее мгновение снова засыпает.
Энн продолжает сидеть и наблюдать, как умирает этот зимний день.
Но почему? Под рукой множество причин, но подобно предметам, окружающим Энн, они то распускаются, то затираются в сумеречном свете и кажутся неуловимыми. Потому что пойти было бы неправильно, просто неправильно: причина есть, но лишь наполовину веская. Потому что она боится? Эта мысль начинает многообещающе вырисовываться вдали, но потом расходится рябью. Боится чего? Нет, нет, она не боится Уильяма Уэйтмана или того, что он может сделать. Скорее она боится себя. Боится, что в конечном счете он хочет ровно столько, сколько сказал, то есть ему хочется встретиться с ней и просто поболтать о чепухе. Ничего более. Да, эта причина кажется достаточно веской, вот только не очень-то хочется за нее держаться. Энн раздраженно вытирает рукавом праздную слезинку. Насколько было бы легче разобраться во всем, если бы это происходило с кем-нибудь другим, с кем-нибудь ненастоящим. Или с кем-нибудь почти таким же ненастоящим, какой ощущает себя Энн, пока ее по-прежнему сидящая фигура становится всего лишь оттенком темноты.