— Нельзя, — говорит Тэбби, беря Шарлотту и Энн за руки. Они кружат у двери папиного кабинета, слышат, как он рыдает: «Мой сын, мой сын». Они хотят попытаться его утешить.
— Нельзя ничего сделать. Вы только лишний раз напомните ему… Позаботьтесь о себе, мои дорогие.
Эмили сидит в стороне, поджав губы: она не читала молитв. У нее такой вид, будто она высчитывает в уме какую-то сложную сумму, упорно, хотя и получает каждый раз разные ответы.
Мистер Николс приходит и сидит какое-то время с папой. Вероятно, он тоже предпринимает попытку успокоить, потому что, когда он уходит, папа идет с ним к двери, повесив голову, ссутулившись, и говорит:
— Благодарю вас, сударь, вы очень добры. Сожалею, что мое состояние сейчас безутешно, и могу лишь надеяться, что вам никогда не придется пережить такого дня. Мой единственный сын. — Когда открывается дверь, он ежится под солнечным светом, словно под выстрелами. — Никакая другая потеря не подкосила бы меня так.
Стоит холодный день, продуваемый резким восточным ветром, когда Брэнуэлла хоронят в склепе церкви. Этот ветер с далеких ледяных равнин и степей рыскает, хлещет по щекам и пробирает до костей: делает то, что должен делать.
Вернувшись домой после похорон, Эмили, обычно невосприимчивая к холоду, снова и снова ворошит угли и жмется поближе к камину, но почему-то никак не может унять дрожь.
Какое-то время Шарлотта беспомощна. Она не может писать писем или подшивать траурных одежд; не может сидеть с папой и слушать его сдавленные стоны, обрывки молитв, которые он без конца бормочет. Она не может даже лечь на спину или сесть прямо: только тяжело, ссутулившись, опуститься на стул или свернуться калачиком на постели. Быть может, бросая вызов миру, который убил Брэнуэлла, она отказывается его признавать.
С другой стороны, Шарлотта видит это убийство как кульминацию долгого процесса. И еще глубже зарываться перекошенным лицом в подушку ее заставляет знание, что она не может искренне сказать, что потеряла брата сейчас: она предпочла потерять его давным-давно, как собаку, которая забежала в лес. И сейчас эта собака приковыляла к твоему порогу, чтобы послушно испустить здесь последний вздох.
— Прости, — вяло отвечает она хлопочущей Энн. — Я не знаю, что может… что может меня поднять.
Что может ее поднять?
Вот что. Внезапное и странное ощущение отсутствия красок, когда она наблюдает за Эмили, пересекающей двор с ведром корма в руках. Серые камни, черное платье — и чистое, бескровное, белое лицо Эмили.
Шарлотта говорит:
— Энн, пожалуйста, спроси ее. Только спроси, не подумает ли она над тем, чтобы показаться доктору Уилхаусу. Из твоих уст она лучше это воспримет.
Энн с сомнением качает головой.
— Не думаю, что она вообще это воспримет. Она ненавидит врачей еще больше, чем бедный Брэнуэлл.
Странно, как всего за несколько недель Брэнуэлл принял новое обличье. Бедный Брэнуэлл — так его теперь все называют, и это почему-то кажется естественным, хотя ничего не улучшает.
— Знаю… Тогда, может, ты скажешь, что мы переживаем из-за ее простуды, которая, похоже, никак не проходит? Нет, это ей тоже не понравится. Я упомянула о кашле, а она посмотрела на меня как на сумасшедшую. Боже мой, я не знаю, что делать. Видимо, после Брэнуэлла я делаю из мухи слона. Но ты ведь замечала это, верно? Как она пыхтит и задыхается, когда добирается до вершины лестницы?
— Нет. В смысле, не только до вершины. Одышка начинается уже к тому времени, как она доходит до промежуточной площадки, — говорит Энн, как всегда наблюдательная. — Я спрошу ее. Но не хочу этого делать. Ты понимаешь, не так ли?
Да. Тебе откусывают голову или окатывают парализующим молчанием. Но на другом уровне, где ни ей, ни Энн не хватает смелости произнести вопрос вслух, Шарлотта понимает: на самом деле они боятся прямого ответа.
Позже, когда они собираются в столовой при свете лампы, Шарлотта украдкой бросает на Энн вопросительный взгляд, а Эмили ловко перехватывает его и говорит:
— Нет, никаких докторов. Мне и без всех этих треволнений надоело быть простуженной. Шарлотта, ты говорила, что мистер Уильямс прислал рецензии. Давай послушаем их.
С этими словами Эмили очень осторожно садится; ее грудь судорожно поднимается и опускается. И ты знаешь, что она еще несколько минут не сможет говорить из-за одышки. И ты могла бы прижать ее к стенке, принудить к этому, доказать это, заставить ее признать — если бы ты была жестокой, или не так сильно любила ее, или была бы менее напугана.
Итак, вопросы: повисшие под потолком вынужденного молчать дома.
Высказанные вслух — спланированные и подготовленные в муках.
— Эмили, ты в последнее время так занята — почему бы тебе не отдохнуть немного и не дать простуде возможности пройти?
Но это все равно что дрожащей рукой завершать элегантный карточный домик, а уже в следующий миг видеть, как он рассыпается. Эмили хмурится, глядя на сестру с выражением изнуренного замешательства.
— Шарлотта, да что же с тобой такое в последнее время? — говорит она, открывая печь, чтобы вытащить хлеб. — Твои разговоры сделались очень утомительными. Прости, я знаю, что ты оплакиваешь Брэнуэлла, и потому… — Запах свежеиспеченного хлеба поднимается к потолку. Шарлотта размышляет над тем, как странно, что самый теплый и радушный запах может приобретать столь мрачную ассоциацию, окрашиваться таким ужасом. Поднимая противень с хлебом, Эмили вдруг тихо вскрикивает и морщится, а затем с грохотом выпускает ношу из рук и хватается за бок. Но взгляда Шарлотты избегает. И Шарлотта вскоре осознает, что Эмили ждет, чтобы она ушла: ушла и забыла, что вообще это видела.