Легкое раздражение оттого, что нависшая тень заслоняет обзор, и — спустя миг тяжелого дыхания — рядом опускается Брэнуэлл.
— Папа хочет, чтобы я попутешествовал, поправил свое здоровье, — говорит он через минуту. — Ливерпуль. Сесть на пароход, что курсирует по Северному Уэльсу. Джон Браун готов поехать со мной. Пейзажи, знаешь ли, смена климата. Прогулки. Восстанавливает. Прогоняет мрачные мысли. Буду здоров как бык. Полезная штука. Что думаешь?
Эмили садится и зевает.
— Тебе, в общем-то, нет никакого дела, верно, Эмили?
— До того, что с тобой будет? Нет, Брэнуэлл, по правде говоря, меня это очень волнует. Но я не могу прямо сейчас дать тебе то, чего ты хочешь. Ты хочешь, чтобы тебя пожалели. Я не могу этого понять. По-моему, ничего не может быть хуже жалости.
Он рвет траву негнущимися, дрожащими пальцами; звук такой, будто пасется овца.
— Возможно. Но ведь ты не знаешь, как это, Эмили. Ты никогда не любила.
— Смотря что ты имеешь в виду.
— Я имею в виду по-настоящему.
— Я никогда не была в Стеклянном городе по-настоящему.
Он развеивает траву по ветру, качает головой.
— Воображение — это другое.
— Почему? Это то же самое, что и переживания, только обычно гораздо менее утомительное.
Он поднимается на ноги, отряхивая фалды и брюки.
— Хорошо. Прости, что побеспокоил тебя, Эмили. Ты так во всем уверена, пора бы мне уже привыкнуть.
Глядя вслед брату, Эмили действительно жалеет его, немного, потому что он явно несчастен. Но что до грандиозного знамени горя, которое он пытается нести, то ей хотелось бы спросить: и где же эта миссис Робинсон? Бросает все, лишь бы быть с ним рядом, или отдыхает в Скарборо с мужем? Полно. Над мертвым воробьем не строят мавзолеев.
Такого, конечно, не говорят вслух. Но Эмили знает: это касается большинства вещей. Если хочешь их выразить, нужно искать другой путь.
— Давай, скажи это: «Зачем, Брэнуэлл, зачем?» Всегда должна быть причина, не так ли?
Брэнуэлл снова бросается на постель. Его худые, затянутые в носки ступни торчат нелепо… или жалко — Шарлотта уже не может с уверенностью сказать.
— Я поднялась к тебе, — осторожно начинает она, — потому что ты не завтракал, не обедал, и я… мы переживаем. Если в этом нет надобности, я уйду.
— Нет надобности — это в смысле, что ты можешь доложить внизу, что он с виду не пьян и с виду не принимал дозу опия, поэтому все нормально, можно и дальше весело притворяться, будто ничего случилось…
— Что значит «притворяться, будто ничего не случилось»? Ты хочешь сказать, что мы беззаботно порхаем по дому, тогда как наша постоянная тревога с утра до ночи — это ты? — Собственная свирепость застала Шарлотту врасплох, и ее голос понизился до мелких гортанных переливов. — Последнее, чего тебе стоит бояться, Брэнуэлл, это недостатка внимания. Я думала, ты наконец-то усвоил это.
Он приподнимается с кровати, шарит рукой в поисках кувшина с водой.
— Господи, как сушит. Дело в том, Шарлотта, что я рассчитывал получить письмо. Я знаю, за ней наблюдают и шпионят, но все-таки надеялся, что у нее как-то получится… И я понимаю, как нелепо и презренно находиться в состоянии, когда все твои надежды, даже способность сделать очередной вдох, заключены в письме, в ожидании, что оно пробьется к тебе и все такое, а потом, когда оно не приходит, просто хочется умереть. Ах, если бы ты могла понять…
— Нет. — «Давай, скажи все, как есть», — подстегивает себя Шарлотта. — Я не понимаю, Брэнуэлл. Прости. Я могу видеть только то, что сейчас перед моими глазами. Я могу думать только, что тебе ни в коем случае не следовало сворачивать на эту дорогу. Ты должен был знать, куда она приведет.
Его взгляд почти робок.
— Когда-то мы понимали друг друга… Помню, ты говорила, что мы понимаем друг друга слишком хорошо.
— Когда-то. Но не теперь.
Ах, такая наглая ложь похожа на долг: знаешь, что однажды придется заплатить, причем с процентами.
Что заставило Шарлотту сделать это? Поистине, у истоков стоял низменный импульс. Можно принарядить его: сказать, что она тосковала по временам, когда они читали сочинения друг друга, сказать, что ее так переполняло восхищение сосредоточенностью Эмили над работой, что она просто-таки должна была увидеть результат. Но если честно, то это скорее любопытство, подчеркнутое завистью. Ее собственные потуги по-прежнему оставались слишком нерешительными, разрозненными и неудовлетворительными. Быть может, Эмили только напускает на себя важный вид, быть может, ее работа такая же. Когда представился случай: Эмили с Энн пошли на прогулку, и Эмили, как обычно, оставила свою шкатулку для письма открытой, — Шарлотта схватила ее, а может, оказалась захваченной ею.
Потому что она, конечно, знала, что это неправильно. Знала свирепую настойчивость, с которой Эмили не желала выставлять напоказ сокровенное. Неправильно, что она тихонько вытаскивает блокнот из шкатулки, пытаясь не потревожить остальные бумаги, не оставить следов преступления. Поддается искушению. Вторгается на священную территорию. (Но не так, как Брэнуэлл, который предается в своей комнате наверху тяжелым мыслям, пьет и перелистывает страницы последней книги, которую дала ему любовница.) Но ей пришлось, пришлось это сделать. Как же сводит с ума любопытство! Как же трудно сдерживать себя, когда видишь человека, столь удовлетворенно владеющего тем, чего недостает тебе. (Брэнуэлл швыряет книгу через всю комнату — он может владеть ею, но не ее хозяйкой, и это сводит с ума. К чему мне это, к чему мне книга, стихи, слова?) Шарлотта ласково погладила обложку блокнота кончиками пальцев, потом распахнула его на середине, ринулась вглубь. И, в общем-то, она знала, что это будет прекрасно — Могильный холод — и пятнадцать диких декабрей, с холмов стекали талою весною, — но не догадывалась, что это будет прекрасно вот так. Эти стихи вовсе не похожи на строфы из дамского альбома. Когда стучать принимается пульс и думать голова, Когда душа находит плоть, а плоть-то в кандалах! («О, первый раз, — думает Брэнуэлл, — когда она позволила снять с себя белье и стояла перед ним обнаженная: это было прекраснее, чем воображение, это заставляло воображение казаться ничтожнейшей серой тенью опыта».) Прекрасно, сильно и странно. И, продолжая читать, поддаваясь легкому ознобу, Шарлотта оставила позади зависть и вину. Они никуда не исчезли, но сердце и разум рвались к чему-то более важному. Этот блокнот должен стать началом. Порогом.