— Это другое. Тебе не понять. Ты такой… такой величественный, благородный, идеальный. Тебе не понять, что что-то может быть прекрасным и мучительным одновременно.
Он делает глубокий скорбный вдох, его широкая грудь раздувается.
— Я понимаю, — говорит он, — что меня вытеснили.
— Я не понимаю, — тихо произносит Шарлотта. Заморна, как Монтроз, как она сама, разрывается в клочья у нее на глазах, и клочья эти вихрем уносятся в бездонную тьму.
Священники и монахини. Их можно встретить по всему Брюсселю, и взгляд Шарлотты падает на них со своего рода степенным, безропотным отвращением, как на пьяниц или глумящихся уличных мальчишек. Какой маскарад и шарлатанство! Поразительно, что человек, обладающий интеллектом месье Хегера, мог попасться на эту удочку. Таковы чувства Шарлотты.
Тем не менее она опускается на колени в исповедальне, и священник с грохотом закрывает маленькую дверь по другую сторону сетки. А она говорит, потому что не знает, что еще сказать:
— Отец.
Как она сюда попала?
Что ж, окольный маршрут, ее самая длинная прогулка. Она навестила могилу Марты Тейлор на протестантском кладбище за городскими воротами, а потом пошла дальше, прочь от города, и вокруг не было ничего, кроме плоских полей, а кольцо горизонта походило на петлю. Она вернулась в город, обошла весь парк, прошла по Руи-Рояль, потом по омуту каменных ступеней спустилась на Руи-де-Изабель, по-прежнему не чувствуя усталости. Когда перед Шарлоттой выросли башни церкви Святой Гудулы и зазвенел колокол salut, она, не зная, что делать дальше и куда еще пойти, вошла в храм. Увидев людей, стоящих в очереди перед кабинкой исповедальни, она подумала: «Что же, этого я еще не делала…»
Как она сюда попала? Отчаяние, конечно.
— Отец. Это сложно. Понимаете, я иностранка. Англичанка… И воспитана протестанткой.
— Хотите сказать, что вы протестантка?
— Да. И я чувствую, что хочу исповедаться, но не знаю, как это делается… то есть не знаю, как нужно исповедоваться.
— Это вообще не делается, если вы протестантка. — Священник довольно резок с ней. — Исповедь — дело чрезвычайной серьезности. Оно касается благополучия и конечной участи души. Это не развлечение для праздных и любопытных.
— О, но я не отношусь к праздным и любопытным, я… я говорю серьезно, отец. Я в беде… — У нее срывается голос, она сглатывает всхлипывание; но по другую сторону слышно встревоженное движение. — Мне нужна помощь.
— Хорошо. Видимо, что-то тянет вас в лоно истинной церкви, и если я могу стать орудием этого… Да. Я выслушаю твою исповедь, дитя.
Холод камня просачивается в колени.
— Исповедоваться принято в грехах, но я не могу быть уверенной, что составляет грех в глазах вашей церкви.
— Грех есть грех. — Снова резкость. — Загляните в свое сердце.
— То, что я чувствую к кому-то… — Она замолкает. Хотя их голоса звучат очень тихо, Шарлотте кажется, что они грохочут и эхом отдаются в колокольне; ее звенящие слова разносятся по всему городу, над полями и морем. — Это не то, что я совершила, это не действие. Это больше желание, но… такого рода желание, которое никогда не может сбыться. Это не… Если желаешь, чтобы кто-то был мертв, это ведь грех, верно? Особенно, если это может произойти на самом деле. Но это желание… просто… чтобы кто-то никогда не существовал. Это тяжкий грех?
— Вы чувствуете это?
Слезы снова перекрывают дыхание, и Шарлотта не в силах ответить. Но священник принимает ее застопоренное молчание за признание, раскаяние. Вскоре он уже настойчиво бормочет, что она правильно поступила, сделав первый шаг, что истинная церковь ждет ее, что ей следует приходить к нему каждое утро, дабы он мог наблюдать за ее обращением…
Она покидает храм, пообещав приходить. Что ж, она все равно уже один раз солгала.
— Константин, я волнуюсь за мадемуазель Бронте, — говорит мадам Хегер, садясь на постели и подрезая фитиль свечи на ночном столике. Она терпеть не может, когда свеча коптит.
— Я знаю, что ты волнуешься, любимая, — сонно отвечает он. — Потому что ты добрая.
Беременность уже на такой стадии, когда занятия любовью не могут быть комфортными, поэтому сегодня вечером она сняла его напряжение манипуляцией, после которой он всегда пребывает в таком вот расслабленном состоянии. Ей приходит в голову, что, несмотря на брачное ложе, это может составлять грех онанизма; с другой стороны, она считает вовсе не обязательным тревожить своего исповедника по каждой мелочи.
— Нет, я имею в виду больше, чем обычно. Когда мы вернулись из Бланкенберга, я была шокирована тем, какой худой и бледной она стала. Признаться, мне было неспокойно оставлять мадемуазель Бронте на каникулы одну, но ты знаешь, насколько сильна ее воля. Так вот, я спросила ее, как она справлялась, что делала. Ничего, сказала она, а потом со странным видом добавила, что много думала.
— Это похоже на мадемуазель Бронте. У нее чудовищно развит ум.
— Знаю. А сердце? Интересно, оно у нее так же развито? — Лишая мужа возможности ответить, она продолжает, ласково поглаживая его по руке: — Я сказала — просто для поддержания разговора, — что теперь, по крайней мере, у нее не будет недостатка в обществе. Мадемуазель Шарлотта окинула угрюмейшим взглядом всю классную комнату и заявила, что ей до этого нет никакого дела. Я растерялась, не зная, что ответить.
— Думаешь, она здесь несчастна? Почему тогда она не уезжает?
Мадам Хегер испытывает странное ощущение, словно пытается надежно спрятать в кладовую что-то вкусненькое перед носом у голодного кота или собаки. Она осторожно произносит: