Потому что никогда не знаешь, что может прорваться. Есть в нем такая черта — вовсе не плохая, — скорее связанная с беспомощной щедростью. Она знает историю его отца, который был самым богатым ювелиром в Брюсселе, пока не одолжил огромную сумму денег другу, попавшему в отчаянное положение, а назад так и не получил ее. Есть в Константине эта широта чувств: вероятность, что он может катастрофически щедро сделать что-то себе в ущерб. Она всегда помнит тетю Анну-Мари. Стоит только выдать лицензию — и отозвать ее уже не получится.
Итак, трудный вопрос, касающийся мадемуазель Бронте. Мадам Хегер питает к ней симпатию, восхищается ее мужеством и интеллектом, желает ей добра. Но: мадам Хегер знает, как распознать искру революции.
Береги, сохраняй. Она истинная реалистка в том, что способна трезво оценить саму себя. Вскоре после того, как мадемуазель Бронте возвращается в пансион одна, без сестры, мадам Хегер обнаруживает, что беременна в пятый раз. Да, Константин обожает детей и доволен. Однако вынашивание детей сказывается на фигуре и настроении, а мадам Хегер пятью годами старше мужа. Мадемуазель Бронте нет еще и двадцати семи, и, хотя красавицей ее не назовешь, она респектабельна и стройна. Так должен рассматривать ситуацию реалист: сложить все эти факты, один к одному. Если бы это было все, не возникло бы нужды для более пристального надзора — столь незначителен риск.
Но есть еще кое-что. Когда сестры Бронте только приехали, мадам Хегер дала им характеристику: они, мол, выглядят так, будто готовы пойти на плаху. «Ради чего?» — спросил тогда Константин. Что ж, теперь она знает ответ.
В случае с мадемуазель Шарлоттой — ради тебя.
Однако она никогда не скажет ему этого, и, что более важно, он никогда не должен догадаться сам. Дело не в том, что она ему не доверяет. Но он мужчина и сын своего отца, и существует вероятность, что он может широчайшим щедрым жестом отдать не состояние, но самого себя.
«Я работала для этого. Я ценю это. Я не позволю поставить это под угрозу. Не только брак и семью, но и школу. Репутации пансиона Хегер никогда еще не касалась даже тень скандала, и если это случится, школа потерпит крах…»
Она не сомневается, что Константин не знает, что делает, когда делится с мадемуазель Бронте откровениями, хвалит ее достижения, дарит книги. Он просто ведет себя так, как для него естественно. Но теперь, когда мадам Хегер начала замечать трепетное молчание и внезапные паводки слов у мадемуазель Бронте, пустой, безжизненный взгляд, который она обращает на всех остальных в пансионе, и то, как этот взгляд вспыхивает, когда появляется Константин, необходимо спросить себя: знает ли мадемуазель Бронте, что делает?
Что ж, хотелось бы верить в лучшее. Мадам Хегер, твердая сторонница женского образования, является верным другом своего пола. Тем не менее жизнь привела ее к выводу, что мужчины часто пробираются на ощупь в тумане стремлений или двигаются подобно лунатикам, тогда как женщины знают, очень хорошо знают, что делают.
— Интересно, что именно в карнавале так решительно вам не понравилось? — смеется месье Хегер, когда они сворачивают на Руи-де-Изабель. — В вас просто говорит протестантка? Не берите в голову. Простите, что прогулка оказалась неприятной.
— Что вы, что вы. Разве создалось такое впечатление? Я очень благодарна, месье, что вы показали мне карнавал. Это весьма поучительно, — говорит Шарлотта.
Он снова смеется.
— Эффект, диаметрально противоположный ожидаемому. Карнавал — это когда срываются с цепи и отпускают поводья. Когда все переворачивается с ног на голову. Традиция l’abbé de liesse — несомненно, даже в Англии…
— Владыка буянов, да. Я понимаю. На самом деле мне нравится Владыка буянов; думаю, из всех владык я последовала бы за ним. Полагаю, меня отвращает… Но, боюсь, я оскорблю вашу веру, месье.
— Моя вера тысячу раз непоколебима, — заявляет месье Хегер, хотя его подбородок подскакивает вверх, а зубы сильнее сжимают сигару.
— В общем, это что-то вроде лицемерия…
— Ха! — Растянувшиеся в улыбке губы, нахмуренные брови, причмокивание.
— Я не знаю, как иначе это выразить. Грядет Великий пост, когда вам всем придется терпеть лишения, а вы устраиваете пиршество, во время которого предаетесь всяческим утехам. Но ведь весь этот маскарад и обжорство не что иное, как признание, что Великий пост не имеет смысла. Если собираетесь смирять плоть и считаете, что это хорошо, делайте это последовательно. А не потому, что так написано в каком-то бессмысленном календаре.
— Значит, мадемуазель Бронте, вы полагаете, что за пределами вашей личной совести нет никаких нравственных или духовных авторитетов?
— Да. И это, на мой взгляд, является определением протестанта. Простите, месье Хегер, мы опять вернулись к старым баррикадам.
— Нет, нет, нет, я просто-таки очарован. Во мне все решительно восстает против ваших слов. Но когда их говорите вы, я должен уделить им внимание. Должен бросить оружие, отстегнуть нагрудник доспехов и пойти им навстречу с раскрытой грудью.
— Фи, месье, если бы вы использовали эти фигуры в сочинении, мне пришлось бы, на ваш собственный манер, свирепо нацарапать на полях: «Притянутый за уши образ, избавьтесь от него».
— Я действительно настолько суров? — Он качает головой и грустно улыбается. — Не отвечайте. Но карнавал, знаете ли, эти маски… разве это не чудесный выход эмоциям, хотя бы время от времени? Быть в маске, быть другим, быть — на украденный, но дозволенный миг — не самим собой?